Вагнер уведомил сидевшего с нами сотрапезника, что никогда не говорил ничего подобного.
— Как это не говорили? Вы же сказали, что никогда не видели, чтобы люди были невротизованы собственным разводом, а всегда разводом кого-то другого.
— Может быть, не помню, — отвечал доктор Вагнер скучливо.
— А если вы это говорили, имели ли вы в виду то, что имел в виду сейчас я?
Вагнер выдержал паузу в несколько минут.
Бывшие за столом замерли, не решаясь даже сглотнуть. Вагнер сделал знак, чтобы ему налили в бокал вина, внимательно посмотрел жидкость на свет и только потом заговорил.
— Если вы поняли в этом смысле, значит, вы хотели в этом смысле понять.
Потом он отвернулся в другую сторону, пожаловался, что ему жарко, помурлыкал оперную арию, дирижируя сухарем, как будто бы перед невидимым оркестром, зевнул, сосредоточился на сливочном торте, а потом, после нового припадка немоты, попросил препроводить его в гостиницу.
Все смотрели на меня так, как будто я испортил им вечерю, на которой могло было быть возглашено Окончательное Слово.
И действительно мне была возглашена Истина.
Я тебе позвонил. Ты была дома, с Другим. Я не спал всю ночь. Все стало ясно: я не мог переносить, чтобы ты была с ним. Сандра не имела отношения.
Последовали душераздирающие полгода. Я гнал тебя как дичь, преследовал, дышал в шею, требовал, чтобы прекратилось твое сожительство с Другим, внушал, что ты мне необходима вся, целиком, пытался убедить, что ты ненавидишь Другого. У вас с ним пошли ссоры, Другой становился требовательным, ревнивым, не уходил по вечерам, а когда уезжал, то звонил два раза в день и посередине ночи. Однажды он тебя ударил. Ты попросила у меня денег, тебе надо было бежать, я снял то немногое, что имелось в банке. Ты покинула супружеский кров, подалась в горы с какими-то друзьями, адреса не оставила. Другой в отчаянии звонил мне, спрашивал, знаю ли я, куда ты уехала, я не знал, а выглядело это будто я обманываю, потому что ему-то ты сказала, что бросаешь его ради меня.
По возвращении, сияющая, ты оповестила меня, что написала Другому прощальное письмо. В этот момент у меня промелькнула мысль, что придется что-то решать насчет нас с Сандрой, но ты не дала мне времени серьезно обеспокоиться. Ты сказала, что познакомилась с одним человеком, у него шрам через всю щеку и очень богемная квартира. И теперь ты будешь жить у него.
— А меня ты не любишь?
— Наоборот, ты мужчина всей моей жизни, но после всего, что имело место, мне необходимо прожить этот этап, не веди себя по-детски, постарайся понять, в конце концов я ради тебя оставила мужа, пусть время сделает свою работу.
— Как ради меня? Ты говоришь, что уходишь к другому!
— Ты интеллигентный человек, к тому же прогрессист, не веди себя как мафиозо. Скоро увидимся.
Я кругом обязан доктору Вагнеру.
37
Кто бы ни рассуждал о четырех вещах, лучше бы он не рождался, суть: что над, что под, что прежде и что после.
Я объявился в «Гарамоне» как раз в тот день, когда принесли устанавливать Абулафию, и когда Бельбо и Диоталлеви устраивали знаменитое прение об именах Бога, а Гудрун подозрительным взором сверлила незнакомых мужчин, внедрявших что-то беспокойное в дебри ее любимых пыльных рукописей.
— Садитесь, Казобон, вот вам проекты и заявки по истории металлов.
Заведя меня к себе в кабинет, Бельбо выложил на стол рукопись, предметный указатель, наброски художественного оформления. От меня требовалось читать текст и подбирать иллюстрации. Я сказал, что в миланских библиотеках, судя по всему, можно найти подходящий материал.
— Этого недостаточно, — сказал Бельбо. — Вам придется поездить. Например, в музее науки в Мюнхене замечательная фотоколлекция. Потом, конечно, Париж, Консерваторий Науки и Техники. Мне бы самому хотелось туда съездить, да времени нет.
— Хороший музей?
— Тревожный музей. Триумф механицизма в готическом соборе… — Он поколебался, подровнял стопку бумаг на столе. Потом, как будто опасаясь, чтоб не прозвучала чересчур серьезно его откровенность: — Там Маятник.
— Какой маятник?
— Маятник Фуко.
Он рассказал мне о маятнике Фуко именно то, что я думал и видел недавно, в субботу, в Париже, а может быть, в Париже в субботу я понимал все и видел таким образом именно из-за того, что меня подготовил Бельбо. Но в первый раз, после его рассказа, я не выразил сильного энтузиазма, и Бельбо посмотрел на меня как на человека, который в Сикстинской капелле спрашивает: «И это все?»
— Дело, что ли, в атмосфере этой церкви — уверяю вас, вы ощутите сильнейшее чувство. Мысль о том, что все течет, но при этом у вас над головою — единственная стабильная точка универсума… В ком нет веры, тем это позволяет снова обрести Бога, не ставя под удар свое неверие, потому что Бога в данном случае можно назвать Нулевым Полюсом. Для людей моего поколения, сытых разочарованием по горло, это довольно заманчиво.
— Моему поколению пришлось разочаровываться не меньше вашего.
— Вот это мания величия. Да ведь вы-то разочаровывались только один сезон. Запели «Карманьолу», глядь, а вокруг сплошная Вандея. Скоро вам полегчает. С нами было другое. Сначала фашизм, хотя мы были в то время почти детьми, воспринимали его как сыщики-разбойники; тем не менее точка отсчета — судьбы храбрых — нами была от фашизма получена. Потом другая точка отсчета, Сопротивление, особенно для того, кто, как я, наблюдал его со стороны. Для нас Сопротивление стало такой же непреложностью, как путь злака, как коловращение времен года, как равноденствие… или солнцестояние, я всегда их путаю… Для одних существует Бог, для других рабочий класс, а для многих и то и другое. Как утешительно для интеллектуалов было знать, что существуют рабочие, красивые, здоровые, сильные и готовые перестроить мир. А потом — это, кстати, застали уже и вы — рабочие продолжали существовать, а рабочий класс не продолжал. Его, очевидно, убили в Венгрии. Появились вы. Для вас, наверное, все выглядело естественным и даже праздничным. Моему же возрасту казалось наоборот. Можете объяснять как вам угодно: сведение счетов, угрызение, раскаяние, регенерация. Мы потеряли время, между тем появились вы — носители энтузиазма, храбрости, самокритичности. Тогда мы, тридцатипяти-сорокалетние, испытали прилив надежды, пусть унизительной, но надежды. Мы возмечтали обучиться у вас, только что пришедших. Даже ценой того, чтобы все начинать с нуля. Мы перестали носить галстуки, мы выбросили приличные плащи и купили куртки на барахолке, и кое-кто из нас уволился с работы, чтобы не прислуживать классу хозяев…
Он закурил сигарету и притворился, что притворяется взволнованным — это был его способ выбираться из патетических положений.
— …в то время как вы сдали все, сразу на всех фронтах. Мы, с нашими искупительными паломничествами на Ардеатинские братские могилы, отказались сочинять рекламные лозунги для кока-колы, потому что были антифашистами. Мы согласились на пожизненное побирушничество у Гарамона, потому что книги, как минимум, демократичны. А вы с тех пор и по сегодняшний день придумываете как бы отомстить буржуям, которых вам не удалось повесить. Вы публикуете для них кассеты и буклеты, превращаете их в кретинов, сплавляете им свой подержанный дзен-буддизм, свои хипповые мотоциклы, в придачу с техруководствами по их самостоятельному, ха-ха, техобслуживанию. Вы перепродали нам по антикварным ценам ваши цитатники Мао и на эти средства стали устраивать балы новой культуры. И не постыдились. Мы же стыдимся всю жизнь. Вы нас обманули, вы не были носителями очищения, вы были носителями юношеской прыщевой сыпи. Вы нас стыдили за то, что у нас не хватило духу стать подпольщиками в Боливии. А сами придумали стрелять в спину мирным соотечественникам, шедшим домой с работы. За десять лет до того нам приходилось лгать, чтобы вас не сажали в тюрьмы. А потом вы лгали в свою очередь — чтобы сажать в тюрьмы ваших же друзей. Вот почему мне так симпатична эта машина. Она глупа, сама не верит, от меня не просит веры, делает что я говорю, дурак я — дура и она… или он. Честное взаимоотношение.